« Ненаглядная моя, сегодня газеты разнесли по всему Союзу долгожданную радостную весть о прорыве кольца блокады вокруг Ленинграда, весть, которую я имел в виду в предыдущем письме…
На этом мне неожиданно пришлось прервать письмо и срочно уехать. Сейчас 21.01.43. Только что вернулся. На столе меня ждет твое письмо. Взял в руку — сердце болезненно сжалось: давно в конверте не лежал такой жалкий листок бумаги. Вскрыл — болезненное предчувствие чего-то недоброго оправдалось. Это твоя записка от 14.01.
Читать такие строчки, когда за спиной двадцать — двадцать пять дней, в течение которых пришлось участвовать в решении судьбы Ленинграда — выше моих сил. Первый раз за время всей войны я жалею, что тебе не пришлось хоть пять минут побыть в таком пекле, какое было здесь, когда земля стонет, раздираемая мириадами осколков и пуль, а голоса рядом лежащего человека не слышно в адском концерте разрывов. Да к чему это? Все это можно понять только пережив!
А ты пишешь черт знает о каких то «их». Никто в жизни никогда не оскорблял меня так, как родная супруга. Пишу, а у самого руки дрожат от обиды! Или ты думаешь, что с моей должностью приходится сидеть в тиши и тепле? Ты не хочешь понять, почувствовать, что значит в таких условиях иметь всегда с собой вещевой мешок, в котором ничего нет, кроме твоих писем. И никогда не поймешь, что значит здесь хранить их свято, все до единого с первых дней войны, — это действительно посложнее бактериальных культур...
Неискренность — после того, как я пишу тебе о всем, о чем я при желании мог бы и умолчать. Тебе ненавистна моя фамилия: сначала «будущая» супруга, теперь — Батуева. Что ж … Если я останусь жить, то надеюсь, что смогу идти в жизни с поднятой головой, с сознанием, что ничем не запятнал своей чести в течение годов священной войны. Нет, нет, — ничего этого ты не понимаешь, не хочешь понять. Для тебя ничего на свете не существует, кроме этих грязных «их». Как противно, плоско…».
Читать далее